Оригинал взят у в Мойсичук, Парасюк и др.

Ханна Арендт из письма Гершону Шолему:
«Я передумала и действительно больше не буду говорить о радикальном зле… Теперь мое мнение состоит в том, что зло никогда не „радикально“, что это лишь крайность и что оно не обладает ни глубиной, ни каким-либо демоническим измерением… Оно вызывающе для мышления, как я сказала, так как мысль пытается достигнуть глубины, дойти до корней и в момент, когда она интересуется злом, оказывается обманутой, поскольку там ничего нет. Это „банальность“ зла. Лишь добро обладает глубиной и может быть радикальным»

Любовь (между мужчиной и женщиной) — это судьба (в смысле жребия, рока). Сродни какому-нибудь редкому дару, или уродству, умопомешательству, войне… И как альтернатива этой судьбинушке — неустанно плодящиеся «валентинки», больше всего напоминающие порнографические открытки или концерт Стаса Михайлова.

По-моему, фрукт киви в разрезе представляет собой наиболее точную и исчерпывающую модель мироздания. Впрочем, как и яблоко. В разрезе. Я, кажется, здесь вообще напала на золотую гносеологическую жилу: что ни возьми (в разрезе, разумеется) — всё несёт в себе суть и образ всего… Вот так и разгадаешь когда-нибудь тайну чёрных дыр, варя щи.

Олег Чухонцев

Оригинал взят у в post.

…и дверь впотьмах привычную толкнул,
а там и свет чужой, и странный гул —
куда я? где? — и с дикою догадкой
застолье оглядел невдалеке,
попятился — и щелкнуло в замке.
И вот стою. И ручка под лопаткой.

А рядом шум, и гости за столом.
И подошел отец, сказал: — Пойдем.
Сюда, куда пришел, не опоздаешь.
Здесь все свои.- И место указал.
— Но ты же умер! — я ему сказал.
А он: — Не говори, чего не знаешь.

Он сел, и я окинул стол с вином,
где круглый лук сочился в заливном
и маслянился мозговой горошек,
и мысль пронзила: это скорбный сход,
когда я увидал блины и мед
и холодец из поросячьих ножек.

Они сидели как одна семья,
в одних летах отцы и сыновья,
и я узнал их, внове узнавая,
и вздрогнул, и стакан застыл в руке:
я мать свою увидел в уголке,
она мне улыбнулась как живая.

В углу, с железной миской, как всегда,
она сидела, странно молода,
и улыбалась про себя, но пятна
в подглазьях проступали все ясней,
как будто жить грозило ей — а ей
так не хотелось уходить обратно.

И я сказал: — Не ты со мной сейчас,
не вы со мной, но помысел о вас.
Но я приду — и ты, отец, вернешься
под этот свет, и ты вернешься, мать!
— Не говори, чего не можешь знать,-
услышал я,- узнаешь — содрогнешься.

И встали все, подняв на посошок.
И я хотел подняться, но не мог.
Хотел, хотел — но двери распахнулись,
как в лифте, распахнулись и сошлись,
и то ли вниз куда-то, то ли ввысь,
быстрей, быстрей — и слезы навернулись.

И всех как смыло. Всех до одного.
Глаза поднял — а рядом никого,
ни матери с отцом, ни поминанья,
лишь я один, да жизнь моя при мне,
да острый холодок на самом дне —
сознанье смерти или смерть сознанья.

И прожитому я подвел черту,
жизнь разделив на эту и на ту,
и полужизни опыт подытожил:
та жизнь была беспечна и легка,
легка, беспечна, молода, горька,
а этой жизни я еще не прожил.

Однажды в Китае…

Петербургский поэт, большой и нежный человек, Максим Грановский спросил у меня: «Кто лучше: умный атеист или верующий дурак?». Я тут же засыпалась, позорница вертлявая: ну… конечно, лучше быть человеком умным… Потом пыталась тухло отмазаться: если действительно верует — то Господь просветит и нужный ум подаст, мол. Короче говоря: второгодница, садись, опять «двойка».

На подобные вопросы следует отвечать так же в лоб, честно и прямо: лучше быть верующим дураком. Верующие и должны быть юродивыми (дурачками) в глазах мирских.

Я тихих гениев люблю

Странные, чудаковатые люди, которых я знала лично, старались особо не выделяться и вообще — быть как все. Но у них это не очень-то получалось. А вот знакомые посредственности и пошляки все как на подбор — большие оригиналы. Почему-то уверена, что все фрики — это злые духи люди. Смотреть лублу а так нэт.